А.А.Ухтомский.

 

О ЦЕРКОВНОМ ПЕНИИ[1]

                                                                                         Мусикийским органом согласующим

                                                                                         и людем безчисленным поклоняющимся

                                                                                         образу в Деире три отроцы неповинувшеся,

                                                                                         Господа воспеваху и славословляху во вся веки.

                                                                                                                                           Ирмос 8-го гласа

 

I

     

      При петербургском единоверческом братстве устраивает­ся понемногу хор любителей древнего церковного пения[2]. Нельзя не приветствовать этого начинания. Церковное пение на Руси находится в упадке; по-видимому, самый вкус к нему в большинстве современных русских приходов утра­чен: ведь если бы он не был утрачен, не могли бы получить распространения в храмах, не могли бы сойти у нас за «церковное искусство» те глубоко чуждые духу церковной службы «пьесы», что написаны досужими музыкантами на слова «Милость мира», Херувимской песни, молитвы Гос­подней или псалмов и имеют к церковному искусству только то отношение, что написаны на церковные слова. Не могла бы удержаться там, с другой стороны, и небрежная, шаблон­ная «частушка», в которую обратились стихиры и ирмосы в недоуменном исполнении большинства современных кли­росов.

      До боли иногда бывает тяжело, когда войдешь в наш православный русский храм и увидишь, что делают с ним и с церковной службой в нем непонимание, небрежение или ревность не по разуму. Что вы увидите в большинстве русских храмов? Прекрасные, подчас истинно-вдохновен­ные, древние иконы перенесены на заднюю стену храма, вынесены в притвор: их заставили «потесниться», чтобы дать место в иконостасе и в наиболее видных частях храма ничтожным в церковно-художественном отношении, ничего не говорящим религиозному чувству, зато ярко цветистым и раззолоченным, так называемым, «живописным» образам, которые, по убеждению опытных строителей и старост, более удовлетворяют требованиям теперешнего «благородного» вкуса. И в какой-то тайной связи с этим изгнанием настоящей иконописи, великие по церковно-философскому и  художест­венному содержанию памятники древней церковной поэзии и вокального искусства — стихиры и каноны — кое-как бор­мочутся на левых клиросах, а то и вовсе изъемлются из ме­стной богослужебной практики: их тоже заставляют «потес­ниться», чтобы дать время «правому клиросу» исполнить какие-нибудь затруднительные рулады, рассчитанные, опять-таки на  «благородный вкус чистой публики».

      Давно, очень давно началось это искажение церковного вкуса в нашем народе. Когда спрашиваешь себя, откуда же оно началось, какие силы внесли эту разруху в церковное искусство, — встают поблекшие образы добрых старинных господ в буклях и робронах: кажется, что это они, научив­шись благородному вкусу у французских танцмейстеров, положили начало в своих домашних церквах, в городах и поместьях, облагороженно-сокращенной редакции бого­служебного чина с оперными эффектами в пении и миловид­ными пасторалями вместо икон. Потом следуют преданные лакеи добрых господ, более или менее искренне уверовав­шие в возвышенность господского вкуса и принявшиеся разносить по родным палестинам убеждение, что прежнее безыскусственное, но тщательное соблюдение церковного чина есть грубость, необразованность: надо-де сделать все по-благородному — так, как заведено у хороших господ. Впрочем, много и других сил, мало ведавших, что творили, повинно в нашей разрухе. Еще старец Александр Мезенец, знаменитый головщик Саввина Звенигородского монастыря, в конце XVII века жаловался, что некоторые из его совре­менников, руководимые «круподушеством и невежеством», стали пренебрегать строгим исполнением знаменного пения в храмах. Мы, однако, не будем здесь вспоминать и изыски­вать виновников упадка церковного искусства, не будем плодить в душе горького чувства бесполезного укора ото­шедшим людям.

      Для нас важно то, что своеобразная красота настоящего церковного чина и вкус к нему все-таки не исчезли на Руси бесследно и еще донесены до наших дней: донесено до нас то зерно, из которого может развиваться настоящее церковное искусство в наших храмах. С теплою благодарностью вспоминаются в этом отношении старцы некоторых наших монастырей, старавшиеся сохранить и возобновить на своих клиросах упадающий знаменный и  столповой распев, — например, старцы Валаама, старцы Оптиной пустыни с при­снопамятным своим устроителем Моисеем, старцы Гефсиманского скита у Троицы Сергия. С благодарностью должны быть помянуты владыки, охранявшие красоту церковного чина своею владычнею властию, как митрополиты Филарет и Сергий московские. Наконец, до земли должен поклонить­ся русский человек нашим старообрядцам, благоговейно сохранившим сокровищницу церковного чина и знаменного распева от варварских нашествий, которым они подверга­лись.

      Правда, эти благодетельные силы, сохраняя церковный чин в отдельных местах России, не были сильны противо­стать господствующему настроению, которое продолжало и еще продолжает насаждать в храмах небрежение собственно к богослужению и чрезвычайное усердие к эффектам quasi-церковного искусства. Но вот, кажется, мы доживаем до более благоприятных веяний во вкусах общества. Обще­ство начинает чувствовать, что красивенькие «живописные» образа почему-то никак не могут передать глубины церков­ных идей, хотя бы так, как это, несомненно, удавалось древним изографам. Это громадный талант Васнецова при­открыл глаза широких кругов нашего общества на глубину древнего иконописного художества. Точно также общество начинает чувствовать, что между духом церковного чина и тою концертною музыкою, которую легкомысленно вноси­ли на клирос, есть какой-то коренной, изначальный диссонанс. Во всяком случае, в самых различных кругах нашего общества можно встретить теперь воскресающий интерес к знаменному пению, к красоте уставной церковной службы.

      Учреждая хор любителей знаменного пения, единоверче­ское братство хочет вложить свою посильную лепту в дело оздоровления вкуса к церковному искусству на Руси, хочет пойти навстречу просыпающемуся в русском обществе инте­ресу к древнему «разумному пению Богу». И вот теперь же, в начале этого братского предприятия, своевременно отдать себе отчет в том, как следует повести дело, чтобы оно пошло к своей доброй цели, и где те ложные пути и подводные камни, которые когда-то встретились на пути церковного искусства в русских храмах и привели постепенно к скорб­ному упадку церковной службы и пения. Не стоят ли еще эти подводные камни и теперь на пути братского начинания?

      Пишущий эти строки считает нравственною обязанностью высказаться в этом отношении, — тем более, что единоверче­ское братство оказало ему высокую честь, сделав своим членом.

II

 

      Искусство призвано передавать, внушать людям те или иные чувства, настроения воли, идеи — в тех случаях, когда простая логическая речь не может передать и внушить их с достаточной силой и яркостью. Великая сила и могущест­во искусства — во внушении, в незаметном овладевании че­ловеком.

      Мы называем военным то искусство, которое внушает людям боевое настроение, ободряет их в бою (марши, воен­ные песни). Искусство называется национальным, когда оно хорошо передает основные настроения воли и основные идеи, которыми живет нация (былины, народные песни, музыка Римского-Корсакова). Искусство называют декадентским, когда оно достаточно характерно передает изломанные на­строения современного болеющего интеллигента. Есть так называемое «искусство для искусства», призванное переда­вать людям ощущение красоты, в чем бы она ни выражалась, и независимо от нравственного содержания волевых настро­ений и идей, в которых она в данный момент может ощущать­ся; при полном, принципиальном безразличии к нравствен­но-волевому значению своих образов, этого рода искусство производит в людях «влаяние» воли из настроения в настро­ение и, в конце концов, при продолжительном навыке, создаст настроение безвольного, эвдемонистического, смакующего переживания ощущений. Таким образом, со стороны своего окончательного влияния на людей, «искусство для искусства» является искусством безвольных переживаний ощущения красоты. Наконец, церковное искусство — это то, которое внушает людям волевые настроения и идеи церкви Христовой, т.е. продолжает и внедряет в человеческую душу церковную проповедь истинной жизни. Очевидно, что пря­мые задачи церковного искусства огромны: оно призвало содействовать постепенному «облечению во Христа» челове­чества, крестившегося в Него, но не успевшего усвоить вполне, во все свое существо, Его образ и Дух. Мне не нужно было бы церковного искусства и его внушающей, воспиты­вающей силы, не нужно было бы девяти песней канона с их художественным изображением библейской истории от Мо­исея до Матери Божией, не нужно было бы великой стихиры Кассианы-инокини о «во многие грехи впадшей жене, ощу­тившей божество Христово и взявшей мироносицы чин», не нужно было бы художества Страстной седмицы и самой литургии, если бы я раз навсегда усвоил Дух Христов не только умом, но и всем существом, если бы я, отягченный инертностью своей природы, не возобновлял в своем воспо­минании Образа Христова только тогда, когда слышал ка­нон, стихеры Кассианы и когда участвовал в литургии. Очевидно также, что название «церковное искусство» до­вольно точно определяет то, что может быть названо этим именем. По самому существу своему, по самому названию, это искусство — не Дамаскина и не Андрея Рублева, не Рафаэля, не Иосифа песнописца и не Бортнянского, это пропо­ведь — «не Павла и не Аполлоса», вообще не отдельного творца, но искусство и проповедь Церкви. Поэтому там, где художник проповедует «во свое имя», ставит центр тя­жести на своем понимании того или другого церковного образа, на своем исполнении того или иного песнопения, это не есть еще «церковное» искусство».

      Художество Рублева, Рафаэля, Васнецова или Архан­гельского только настолько церковно, насколько выражает и внушает общее церковное понимание тех образов и идей, над которыми они работали. Болезненная женщина с рахи­тическим ребенком на руках, изображающая Матерь Божию в личном понимании г. Врубеля, очевидно, не есть церковное искусство, хотя картина и написала на «церковную тему»: это — по праву искусство декадентское, ибо передает в яркой форме только изломанное настроение больного интеллиген­та. Точно также прекрасная музыка г. Бортнянского различ­ных нумеров «Херувимской песни» не есть церковное искус­ство, ибо и не стремится углубить мысль предстоящих в цер­ковную идею того литургийного момента, в который поется эта песнь, а имеет в виду передать ощущение красот, кото­рыми когда-то наслаждался сам автор; стало быть, это по праву «искусство для искусства», чисто оперная музыка, несмотря на то, что написана на слова церковной песни. Романс, распеваемый военными людьми и по чьему-нибудь капризу написанный на слова военной песни, не делается от того военным искусством.

      Надо запомнить ту ясную для простецов и забываемую мудрецами правду, что церковная служба сама по себе есть церковное искусство, и церковное искусство есть церковная служба. Это так было исторически (генетически), так и есть по существу. Церковное искусство только тогда заслуживает этого имени, когда оно есть сама церковная служба, — когда оно всецело и без исключения служит углублению внимания в идеи Церкви. Триодь, пентакостарий, минеи являются неис­черпаемой сокровищницей церковного искусства. Уставный церковный чин со сходами на средине храма для пения наиболее важных песней, с постепенным развитием идеи праздника от стихир на «Господи возвах» до хвалитных есть наилучший, глубоко продуманный художественный план исполнения триоди пентакостария и  миней и дело великого церковного искусства. Знаменное пение органически связано с уставным церковным чином и только с ним: оно никогда не пело «на земли чуждей» и поет своему Богу, дондеже есть; и оно есть также великий образец церковного искусства. Знаменное пение — верный друг Церкви.

      Не так уж трудно отличить настоящее церковное искус­ство от чуждых примесей. А от чуждых примесей в искусстве надо настоятельно оберегать храм, потому что то, что исходит из лагеря «искусства для искусства», то, что «в мягкия ризы одеяно», служит богу иному, поет на земли чуждей: и когда оно талантливо, оно уносит внимание и душу людей далеко от церковной службы, от идей церкви.

      Практически в отношении пения надо помнить всегда, что церковное пение есть пение в церкви. Если бы певцы и их руководители[3] всегда памятовали это простое правило, гото­вясь к клиросу и становясь на клирос, если бы они не забывали, где они и кому они поют, это оберегло бы их от стремления к неуместным и чуждым для церкви эффектам; тогда, я думаю, именно они были бы нарочитыми любителя­ми и охранителями церковного чина. Между тем, забвение этого простого правила со стороны певцов и  их руководите­лей приводит к тому, что эти люди начинают чувствовать себя на клиросе, как на концертной эстраде, предоставляя только своим слушателям и священнику оставаться богомольцами. С этого момента и начинается певческое вожделение внести в храм «искусство для искусства». А когда этот принцип уже внесен, хотя бы в виду одного вожделения, беда уже наступила. «Искусство для искусствам, раз начавшись в храме, разрушит церковный чин, изгонит церковное искус­ство.

      Если вы поинтересуетесь увидеть, до каких извращений церковного искусства может дойти тут дело, сходите в со­бор Александро-Невской лавры на обедню в день памяти Чайковского и посмотрите, что там делается: певцы распева­ют свой концерт на удивление публике; соответствующая публика, — разодетая театральная толпа, с лорнетами, — сидит на расставленных рядами стульях, очевидно, ощущая себя, как дома, «как в партере», и благоговейно молчит, пока концертанты поют, но начинает шумливо делиться впечатле­ниями и нетерпеливо кашлять, когда пение прекратится и происходит чтение Евангелия или Великий Выход. Это, очевидно, — «антракт». И только бедный служащий батюш­ка да пораженные происходящим пришельцы «из простых» продолжают считать себя по-старому богомольцами.

      Певцы и публика служат здесь «искусству для искусст­вам», богу «святого искусства». И никому из них не приходит уже в голову, что Чайковский, глубокий и тонкий любитель истового церковного чина, поворачивается в гробу от этого поругания церковного искусства во имя, якобы, его — Чай­ковского — памяти!

      Невольно вспоминаются суровые слова Эдуарда фон Гартманна: «Характерно для времен неудержимого упадка той или иной определенной религии, что именно в них, как никогда более, процветают религиозные упражнения в искус­стве и религиозное возделывание искусства, тогда как уже угасла творческая способность к созданию религиозных об­разцов, исполненных безыскусственной высоты и действи­тельной глубины и проникнутых невозмутимым упованием и непоколебимою силою веры. Никогда, например, более ревностно и с большим рвением не возделывалась классиче­ская музыка в церкви, как в наше нецерковное время и имен­но в нецерковных слоях, пропитанных неверием… Это — признак расслабления и паралича; одним словом, это — признак упадка, когда религия перерождается в эстетическое религиозное чувство или, еще хуже, разменивается в рели­гиозные упражнения в искусстве»[4].

      Тут нет ничего неожиданного, что принцип «искусство для искусства», внесенный в храм, должен рано или поздно разрушить церковное искусство. Что общего у мятущегося из настроения в настроение сладкого смакования ощущений с тем настроением крепкой, мужественной, определенной воли, которое проповедуется церковью и церковным искус­ством? В той душе и в том обществе, где допущены к сожи­тельству рядом эпикурейство и христианство, эпикурейство рано или поздно, несомненно, займет все поле деятельности. Наука усматривает в том закон жизни, что признак, состав­ляющий последнее слово в развитии, есть, в то же время, и наименее прочное место в организме: на нем скорее всего сказывается остановка в развитии. При начале прогрессив­ного паралича высшая духовная жизнь и здравие воли нарушаются прежде всего, тогда как привычный мир чув­ствований и ощущений живет еще долго. Чем выше вещь, тем труднее она усвояется и тем легче теряется. Ничего нет легче, как утерять свет разумной воли и погрузиться в мятущуюся мглу ощущений.

 

III

 

      Вот от этой первой страсти «искусства для искусства» да сохранит Бог наших начинающих певцов-любителей! Дай Бог, чтобы они помнили всегда, что церковь и братство видят в них прежде всего богомольцев — любителей церковного чина, исполнителей церковного искусства, а не чужих кон­цертантов, «чешущих слух» (См. 2-е послание к Тимофею, гл. 4. ст. 3).

      Если это будет так, то наши певцы действительно послу­жат усугублению церковного благолепия, и никогда не явит­ся у них искушения, ради технических музыкальных инте­ресов, вредить церковному искусству, урезывать что-нибудь из церковного чина. Опять-таки, ведь принцип «искусство для искусства» сделал в наших русских храмах то, что, истратив время на задавание тонов и на «мусикийски-органное» исполнение какой-нибудь пьесы, певцы отняли это вре­мя от благоговейного исполнения стихир и канонов. Начав с малого, дошли до большого: сначала приучили понемногу богомольцев к выпускам из уставного чина, стали испол­нять канон на 6, когда его надо исполнять на 12; выкинули потом каноны вторых творцов и перестали петь хвалитные стихиры[5], канон же стали исполнять всегда на 3 и на 2; а потом вообще решили оставить только эктении и 2—3 самых необходимых песнопения, которые хорошо разучены нашими концертантами, предоставив псаломщику на левом клиросе наскоро пробормотать ирмосы один за другим; и, в конце концов, сами стали удивляться, отчего это служба в «обла­гороженной» редакции стала такой скучной, безжизненной, мертвенно однообразной!

      Итак, пусть помнят певцы-любители, что церковь и брат­ство вручают им соблюдение своего сокровища — церковного чина, пусть помнят, что они — служители церковного искус­ства и делают общерусское дело для очень многих русских людей, служа его полному и благолепному исполнению.

      Если будут певцы помнить это, то остерегутся от наруше­ния церковного чина даже и в малом, потому что многое, казавшееся когда-то малым в церковном порядке, для более внимательного взгляда оказывалось очень важным. До земли кланяемся нашим любителям, кланяемся от лица не только единоверцев, но очень многих русских людей, чтобы они не опускали сходов на средину храма, когда они положены в уставе, и не забирались на хоры, ставя себя в исключитель­ное, так сказать, эстрадное положение пред всеми богомольцами. Русский храм издревле привык иметь клиросы на виду, впереди предстоящих. Залезание певцов на хоры сразу же нарушает стройность антифонного пения в храме, делает его однобоким и склоняется к разделению между «аристократи­ческим» хором собственно певчих и демократическим «ле­вым клиросом», которому в будущем предназначено испол­нять кое-как те стихиры и ирмосы, на которые «не изволят» аристократы на эстраде. Еще раз скажем: да не будет вреда церковному искусству из-за мишуры временных технически-музыкальных интересов!

      Я позволяю себе сделать эти указания потому, что хор любителей вот уже год стал выступать в качестве активного участника богослужения в Никольском храме (на Николаев­ской), и с этого момента он должен относиться к своему делу с особенной осмотрительностью. В начале естественны недос­мотры и ошибки. Необходимо сначала же и оберечься от них.

      От участия певцов-любителей в храме благолепие церков­ного служения, его идейное исполнение должны выиграть. Это так и будет, если любители будут правильно понимать и исполнять свое дело. Но дело решительно и, может быть, непоправимо проиграет, — пойдет по старому, испытанному на Руси, пути упадка, — если, со вступлением наших люби­телей в храм, начнется хотя бы малое небрежение к испол­нению церковного чина. А я не могу не сказать, что во храме повеяло старым, давно знакомым духом разрушения, когда наши любители, едва научившись петь во храме, стали выпускать певчие стихи из начального псалма на вечерне: «Благослови, душе моя, Господа», сочли ниже себя пение «Слава и ныне» в этом псалме и в «Блажен муж»... С уда­лением на хоры и с выключением сходов для пения догмати­ков, стихир литийных, стиховных и хвалитных, любители лишают исполнение этих песней той радостной, внушающей силы, которая связана с ними в уставном чине. Музыкаль­но-жеманное исполнение на хорах таких стихир, как «Днесь Христос в Вифлееме рождается» или «Днесь Христос на Иордан прииде», делает их совершенно бесцветными, не пе­редавая и в половину их яркости в хотя бы простом, безыс­кусственном исполнении на сходе. Катавасии также пропа­дают при исполнении на хорах. Должно быть, именно так лишив церковную службу ее естественных цветов, люди начинали потом приискивать, как бы оживить ее чуждыми концертными блестками!

      Сходы прекращены в тех русских храмах, где аристокра­тический правый клирос со своими руладами не может смешиваться с демократическим левым, поющим обиход или въевшуюся в обычай «частушку». Этого затруднения не дол­жно быть при знаменном пении на обоих клиросах, и, следовательно, нет оправдания для пренебрежения сходами, искажающего церковный чин. Никакие чисто музыкальные эффекты, вроде прошлогоднего неожиданного альтового со­ло: «возьмите врата, возьмите» в экзапостиларии Вознесения Господня, не исправят того, что нарушено сколько-нибудь небрежным отношением к уставному церковному чину.

      Справедливость требует сказать, что в настоящем году любители все-таки сделали большой успех: на Пасху они решились сойти с хор, а на неделю о расслабленном в первый раз встали на клирос и участвовали в сходах, в общем пении стихер. Служба от этого, несомненно, выиграла. И дай Бог, чтобы это было началом тщательному и благолепному, про­стому и безыскусственному, разумному служению братского хора великому церковному искусству, далеко от чуждых путей «искусства для искусства», которое в отношении цер­ковного художества является вредным паразитом.

 

IV

 

      Слышу я два недоразумения, которые, к сожалению, возникли у руководителей братского хора в защиту какой-то особенной, собственно музыкальной его миссии в единовер­ческом храме. Первое недоразумение практического свойства состоит в том, что именно чисто музыкальный, концертный хор может привлечь современную публику в храм, тогда как одно тщательное исполнение устава не может быть теперь популярно: значит, братскому хору необходимо обмузыкалить церковную службу, чтобы она стала популярною у современной публики. Второе недоразумение более теорети­ческого свойства: нельзя, говорят, стоять на старом исполне­нии церковного устава, необходим прогресс, нужно развитие более высокого эстетического вкуса; братскому хору пред­стоит внести эту новую, прогрессивную струю в единоверче­ский храм.

      Первое недоразумение не может иметь места, если люди достаточно ясно поймут то глубокое, существенное различие, которое лежит между путями церковного искусства и инте­ресами тех, кто ищет привлекать к Церкви путями, чуждыми ей, «не имеющими в ней ничесоже». И когда начинается это привлечение посетителей в церковь оперным искусством, церковь действительно становится популярной, но ценою того, что она делается театром, оперой и перестает быть для людей церковью, — а посетители делаются «публикой» и пе­рестают быть богомольцами. Спросите же себя: ценна ли эта замена немногих благоговейных богомольцев во храме мно­гочисленной музыкальной публикой, индифферентной по своим интересам к жизни Церкви и к ее искусству? Ведь она, эта публика, пойдет к вам уже не за церковным искус­ством, а за красивыми ощущениями!

      А что если сама эта публика в трудный день жизни придет к вам уже за настоящим церковным искусством и, не найдя у вас ничего, кроме красивых ощущений, сама же вас и проклянет? Не будет ли все это грубым, жестоковыйным грехом вашим против церковного искусства?

      Вспоминаются мне в этом отношении замечательные пись­ма Чайковского о киевском братском хоре, писанные к по­койному ректору киевской духовной академии владыке Сильвестру и хранящиеся у владыки Арсения псковского[6]. Когда-то владыка Арсений читал их нам, студентам москов­ской духовной академии[7], предостерегая от ложного понима­ния «хорошего вкуса» на клиросе. К сожалению, эти письма не могут еще быть опубликованы, потому что автор касается некоторых личностей. Великий музыкант убеждает в них хранить сокровищницу церковного искусства от вторжения чуждой оперной стихии, вносимой туда кичливым непонима­нием. По словам автора, он не может войти на так называе­мые «торжественные» богослужения в петербургских хра­мах, не оскорбляясь своим художественным чутьем за цер­ковное искусство. Современное торжественное богослужение рассчитано не на богомольца, и это сделало то, что на торжественном богослужении в современном храме богомольца и не видно; там царит «публика», влекомая любопыт­ством к тому, как сегодня сойдет концерт, как пропоют соло или как рявкнет октава. Великий автор высказывает глубо­кое недовольство современным музыкальным творчеством на церковные темы; он далеко не доволен и своею собственной церковной музыкой и горюет о том, что древнее обиходное пение постепенно падает и там, где еще сохранялось, — падает, гонимое невежественными новаторами[8].

      Надо думать, Чайковский предостерег бы наш хор от ка­ких бы то ни было посягательств на церковный чин из-за праздного поползновения привлекать в храм побольше пуб­лики.

      Что касается лепета о прогрессе, то это, сам по себе, признак тревожный: современный русский человек обыкно­венно принимается говорить хорошие слова о прогрессе тогда, когда у него не клеются самые простые и насущные дела дня. Характерно, ведь, что при обширной болтовне о прогрессе дела в нашей современной Руси не прогрессиру­ют, а большею частью постепенно падают! Прогресс — вели­кое дело, одно из тех великих дел в мире, которые не нуждаются в многословии о себе. Это — суд истории над делами людей, полновесны ли они были: солома в наших делах сгорит, а золото очистится, — вот суд истории и дело прогресса, которое совершается, хотим мы его или нет. В тайне и тишине растет дерево; в тайне и неуклонно совер­шается дело прогресса; в тайне и незаметно начинается тление в том, что носит в себе смерть. Прогресс — дело столь же великое и радостное, как и страшное. И надо еще опре­делить смысл прогресса по содержанию, чтобы судить, обре­кается ли им твое дело, в котором ты думаешь быть прогрес­сивным, на жизнь в истории или на гниение. Кажется, что путь к участию в прогрессе только один: делай в твердо­сти, смирении и правде предлежащие дела твоих дней, каждому из которых довлеет злоба его, — делай их так, чтобы они были золото. Остальное будет зависеть уже не от тебя! Но ясно также, что хотя бы ежечасное биение по воздуху именем «прогресса» не даст тебе участия в нем, если насущные дела упущены и погрязли в небрежении. Тут ведь дело того же смысла, что «не всякий, глаголяй ми: Господи, Господи, — внидет в царствие Божие, но творяй волю Отца Моего»[9].

      Вот были поколения, которые мало говорили слов о про­грессе и которых мало задевали упреки праздных людей в «непрогрессивности»: они просто хотели исполнять наилуч­шим образом то, что в глазах их было хорошо и дорого, как будто они носили в себе скрытое убеждение, что истинный-то прогресс приложится, если от сердца делать дело Божие.

      И это они создали то, что есть хорошего и прочного в мире и на Руси: вырастили тот дуб духовной культуры, под которым мы укрываемся, — и это они же создали то церковное искусство, до которого нам надо вырасти, чтобы его понять.

      Мы, теперешние, придумали гораздо более простое и удобное понимание прогресса: «не отставать от духа време­ни» стало синонимом прогрессивности и суррогатом участия в прогрессе. Но вот вопрос: что, если «дух-то времени» по самым законам исторического прогресса подлежит смерти и уничтожению? Будет ли тогда делом прогресса служить этому «духу времени»?

      Но нужно никакой проницательности, чтобы усмотреть, что принцип: «быть прогрессивным» в смысле: «не отставать от духа времени» — остается принципом формальным и нисколько не ручается, делаем ли мы, подчиняясь ему, дело жизни.

      Если современного старообрядца задел, наконец, за жи­вое упрек в «непрогрессивности» и в «отставании от духа времени», то это, конечно, понятно: уж очень долго, назой­ливо и обидно, кстати и некстати жужжали ему в уши о том всевозможные представители российского прогресса с противураскольничьими миссионерами во главе; но это и жаль, потому что твердого и серьезно преданного делу человека может поколебать только серьезная мысль, а уж никак не празднословие о недоведомых вещах. «Прогрессивность», как аргумент для того или иного поступка, — аргумент жал­кий и совершенно бессодержательный; кроме того, это — аргумент опасный.

      Притчею, обобщающим символом звучит маленькое собы­тие, о котором я сейчас расскажу. В Иосифовом Волоколам­ском монастыре был один настоятель, известный своими попечениями о благолепии обители и  старавшийся быть на высоте тех эстетических требований, которые, как ему каза­лось, предъявляли представители образованного общества, наезжавшие в монастырь. Рассматривая приходо-расходные книги монастыря, мы нашли в них заметку, что в таком-то году упомянутый настоятель от своего усердия истратил двадцать пять рублей на наем из деревни Валуек живописца, он же и местный маляр, для написания новых ликов на древней местной иконе Св. Троицы в иконостасе монастыр­ского собора. Придя в co6op, мы действительно увидали на иконе свеженькие, румяные лики, довольно тщательно ис­полненные в духе современных образков, продающихся в столичных магазинах в качестве «свадебных»: маляр взял деньги недаром и был не без дарования.

      Какое же горе было потом узнать от знающих людей и убедиться по монастырским описям, что исправленная икона принадлежала кисти Рублева и есть единственный дубликат такой же иконы в иконостасе Троицкого собора Сергиевой лавры!

      А сколько раз таким же образом в разных углах России стремление быть на высоте требований времени и похвальная прогрессивность доводили до усердия привлекать маляра к исправлению древнего художества!

      Отцы, братия и господа! Исповедывать словесно великую идею прогресса нетрудно! Усвоить себе стремление не отста­вать от вкусов времени — нет ничего легче! Ремесленники искусства, и даже не без дарования, всегда найдутся! Но, ведь, Андрей-то Рублев один, памятников его художест­ва очень мало и их очень легко извести совсем! Из того, что мы их не понимаем, или не понимают их наши современники, не значит, что не придут люди, которые будут их понимать и будут искать, а не найдя их, скажут о вас, мнивших себя прогрессивными: прости им, Господи, ибо они не знали, что делали...

      Было бы желательно, чтобы руководители церковных хоров отдавали себе отчет в том, о каком, о чьем прогрессе они хлопочут: если о прогрессе в церковном искусстве, то да, это — насущное и очень важное дело именно в наши дни... Изучайте сокровищницу церковного искусства, потрудитесь лучше передать нам его воспитывающую, внушающую Дух Христов силу. Но если вы говорите о прогрессе во храме «партнера», о развивании у богомольцев новых чисто эсте­тических требований, то будьте логичны и поймите, что тут дело идет у вас уже не о прогрессе церковного искусства, как такового, не о прогрессе в смысле усиления внушающей и проповедующей слово Божие силы церковного искусства, а о прогрессе собственно музыкальных требований в нервной системе наших слушателей, о прогрессе проповеди искусства для искусства, о вербовании новых поклонников эпикурей­ской оперной стихии!

      Храни Бог наш братский хор и всякий церковный хор вообще от популяризирования церкви музыкальными эффектами, от дешевого прогрессивного усердия, от малярных исправлений в сокровищнице церковного искусства!

      Придут люди настоящего таланта и вдохновения, которые будут понимать красоту церковного чина и которые поищут его, чтобы черпать из этой сокровищницы «воду живу». С великой благодарностью вспомнится тогда о тех, кто от сердца служил церковному искусству и соблюдал церковный чин до новых времен. Но не будет благодарности тем, кто в своем нечувствии и легкомыслии считали первоначальный источник красоты церковной источником исчерпанным и за­валивали его сором забвения.

 

V.

 

      Обращаясь еще раз к положению церковного искусства вообще на Руси, надо согласиться, что в большинстве право­славных храмов трудно уже думать о действительном, — истовом и полном, — соблюдении церковного чина, о восста­новлении уставной службы и пения. Отвычка от них, при­вычка нервов публики к внешним эффектам пошли в неко­торых слоях так далеко, что строгое, скромное, лишенное внешнего блеска исполнение “труда бденного» было бы, пожалуй, неудобоваримо и, пожалуй, даже оттолкнуло бы от храма некоторых прихожан, — прежде всего, кавалеров и дам с сентиментальным складом религиозного опыта.

      Для таких приходов достаточно было бы уже того, чтобы та коротенькая и сокращенная служба, которая там ведется теперь, была исполнена тщательно, с пониманием идеи чинопоследования с возможной художественной цельностью, — без кричащих дисгармоний с духом службы. Если неизбежно сокращать службу в таких церквах, то было бы разумнее, например, не тратить времени на непредусмотренное в уставе продолжительное распевание по нотам: «Ныне отпущаеши», а употребить это время на исполнение стихир, характеризу­ющих праздник. И уже во всяком случае нужно, чтобы евхаристийный канон и в этих церквах совершался со строгим, чисто церковным пением, ибо в присутствии Господа Славы неприлично предаваться музыкальным наслаждениям.

      Необходимо, однако, чтобы на Руси были такие храмы, в которых церковный чин исполнялся бы во всей своей неприкосновенной полноте и где бы мог найти духовный отдых человек, любящий «красоту церковную». Самое есте­ственное было бы, если бы такими храмами были наши первенствующие соборы, как Успенский — московский, Со­фийский — новгородский, Преображенский — нижегород­ский, где сами древние стены ждут не дождутся восстанов­ления прошлого благолепия. Там было бы достаточно и средств для того, чтобы привлечь хороших исполнителей церковного чина и обеспечить его благолепное исполнение.

      Кроме того, такими храмами естественно являются еди­новерческие храмы. Их сравнительно очень мало, и тем более надо приложить все силы и старание к тому, чтобы поддер­жать в этих немногих храмах истовый церковный чин. Слава Богу, не приходится серьезно говорить о неизбежных при­способлениях к слабостям прихожан в единоверческих хра­мах, где большинство людей по традиции, по родовой при­вычке — искренние любители церковного чина во всей его цельности, и где не утрачено понимание церковной службы именно как труда, — труда бденного, укрепляющего душу. Если возможны извинения для тех затруднений, которые встречаются при попытках восстановить церковный чин в таких храмах, где он нарушен многими десятилетиями, то нет никакого оправдания для нарушения церковного чина в немногих его убежищах, где он еще удерживается и живет. Как нет оправданий для нарушения церковного чина на Валааме, в Оптиной, в Гефсиманском скиту, так нет оправ­дания для нарушения церковного чина и в единоверческих храмах. Тот, кто захочет сокращенной и обставленной искус­ственными эффектами службы, всегда может найти ее во множестве рядовых русских храмов, и, стало быть, из-за случайных интересов такого посетителя нет никаких основа­ний нарушать чинную службу в немногих единоверческих храмах.

      Нарушать церковный чин в единоверческих храмах, яко­бы во имя интересов церковного искусства, значит глубоко не понимать, что такое церковное искусство, и только лишь продолжать невежественное дело расхищения истинной кра­соты богослужения. Повторяем: церковное искусство есть сама церковная служба, сам церковный чин; служить цер­ковному искусству значит служить тщательному и разумному исполнению именно церковного чина. Поэтому, нарушать церковный чин во имя церковного искусства — это значит впадать во внутреннее противоречие и вредить делу.

      Чтобы быть на высоте своей задачи при устройстве цер­ковного хора, единоверческое братство должно искать в нем «не своих си» и проповедывать его устами не «во свое имя»: ему придется гоняться не за внешними лаврами и напрягать свои силы не для никому не нужного соревнования с существующими церковными хорами и хором А.И.Морозова[10] в том числе. Предлежит простое и насущное дело: послужить тщательному и любовному исполнению церковного чина, заповеданного отцами. Если братство будет твердо и неук­лонно иметь в виду эту прямую задачу своего хора, оно сделает действительное дело любви к церкви и церковному искусству на Руси. Тогда будет честь и слава ему и, прежде всего, главному неутомимому труженику и  руководителю хора, уважаемому о. Григорию Дрибинцеву. Дай Бог, чтобы было так.

                                                                                                                                                                           1910

 

 

Князь А.А.Ухтомский

 

О ЦЕРКОВНОМ ПЕНИИ

 

ДОКЛАД НА 1-ОМ ВСЕРОССИЙСКОМ СЪЕЗДЕ ПРАВОСЛАВНЫХ СТАРООБРЯДЦЕВ *

(1912 г.)

 

I

 

Если мы в настоящее время призовем стороннего, ни в ту ни в другую сторону не предубежденного человека, не посвя­щенного в исторический спор старо- и новообрядчества в рус­ской церкви, но человека духовно достаточно чуткого, и если мы попросим его присмотреться и сказать нам, в чем он усмотрит наиболее характерную и существенную особенность старообрядческого храма и богослужебного чина по сравне­нию с современным обще-православным, то сторонний чело­век, весьма вероятно, не успеет уловить различия в сложении перстов или крестном знамении, тройного или сугубого пения аллилуйа, присутствия или отсутствия слова «истинного» в Символе веры, в то время как он непременно обратит внимание и укажет, как на существенное, на то, что чинность служащих и предстоящих богомольцев в старообрядческом храме не те, что видятся в храмах новообрядческих; служба в старообрядческих храмах обычно несколько продолжи­тельнее, чем в новообрядческих, — она обильнее и разновиднее песнопениями и чтениями, чем служба в обще-православ­ных храмах; наконец, общее художественное впечатление от старообрядческого богослужения, общий дух и настроение старообрядческого богослужебного чина решительно отлича­ется от того, что господствует в современном рядовом новообрядческом храме, где сокращенная служба, утеряв разно­образие по содержанию, разнообразится искусственно специ­альной церковной музыкой. Общая художественная стихия, характер церковного искусства в старообрядческом храме не те, что господствуют в современном новообрядческом храме.

Неторопливая мерность в соблюдении церковного чина, тщательное выпевание дневных стихер, седальнов, ирмосов, трогательные погласицы в чтениях, наконец совершенно своеобразное сочетание художественной глубины с глубоким целомудрием и, как бы сказать, музыкальным смирением в знаменном распеве, все это создает особую церковно-художественную стихию старообрядческого храма, которая со­ставляет самое выпуклое отличие его от современного храма новообрядческого. И если теперь придет к нам ученый мис­сионер, или начетчик, и будет доказывать, что существенное различие старообрядческого и новообрядческого богослуже­ния не в том, что уловил наш неподготовленный сторонний наблюдатель, а именно в редакции Иосифовских и Никонов­ских книг, в перстосложении, в двойном аллилуйа и других пунктах, излагающихся в учебниках, то и тогда, когда наш сторонний человек уразумеет значение этих пунктов, — и тогда все же различие богослужебных практик, о которых мы говорили, останется для него различием наиболее очевид­ным и наглядным, и для него не будет понятно, отчего же это редакционные особенности Иосифовских или Никонов­ских книг, или различное перстосложение имели такое след­ствие, что те, кто принял Иосифовские книги, двойное аллилуйа и двуперстное сложение, т. е. отлученные собором 1667 года, содержат доселе уставной церковный чин, тогда как те, что приняли Никоновские книги, тройное аллилуйа и троеперстное сложение, перешли в общем к совершенно иной богослужебной практике.

Да, художественная особенность старообрядческого храма сравнительно с современным новообрядческим — осо­бенность самостоятельная, — ее надо поставить рядом и равносильно с прочими обрядовыми особенностями того и другого храма.

Отнимите у старообрядческого храма общий уставной характер богослужения, это как бы сказать «святое послуша­ние» церковному уставу, отнимите смиренные мотивы зна­менного распева, и старообрядческий храм перестанет быть старообрядческим храмом, хотя бы там и остались Иосифов­ские книги, и двуперстное сложение, и подручники. Мы ведь и знаем и постоянно можем убедиться в том, что чуткие старообрядцы перестают ходить в единоверческий храм, как только там начинает падать богослужебный чин.

Нельзя не отдать справедливости проницательности и психологическому пониманию тех деятелей, которые, задав­шись целью во что бы то ни стало слить единоверческие приходы с современными обще-православными, ведут свою линию так, что о перстосложении, и Иосифовских книгах, и прочем они ничего не упоминают, а всего только понемногу расшатывают в единоверческом храме уставность богослуже­ния, и послушание церковному уставу, и понемногу же начинают искажать строгость старообрядческого клироса, водружая на нем заветы более легкого концертного искусст­ва. Расшатайте уставность старообрядческого богослужения, поселите там просвещенный индифферентизм к церковному уставу, нарушьте там знаменный распев, поставив на его место ласкающее уши концертное пение, и вы самым верным и надежным способом разрушите все прочие особенности старообрядческого храма. Если бы эти, поющие концертные пьесы и искажающие Божественную службу люди и стали тогда, по некоторому упорству, именовать себя старообряд­цами, это было бы только недоразумением и их никак не признали бы за старообрядцев сами отцы и основоположники старообрядчества.

II

Если теперь тот же, призванный нами, сторонний и не­пристрастный человек, о котором мы говорили, задастся вопросом, что же это за роковое разделение во вкусах, во внутреннем отношении к богослужебному чину и к цер­ковному художеству в среде старообрядчества и в среде со­временного новообрядчества, то ему откроется вот что.

Почти настолько же, насколько старообрядческий бого­служебный чин отличается от того, что общепринято в типи­ческом современном обще-православном храме, настолько же отличается от этого последнего и тот богослужебный чин, который поддерживается еще доселе в некоторых, правда, очень редких, новообрядческих монастырях со строгим ук­ладом иноческой жизни. Отношение к уставу и общий цер-ковно-художественный дух богослужения в Гефсиманском скиту, на Валааме, в Оптиной и Зосимовой пустыни несом­ненно гораздо ближе к тому духу, что царит в старообрядче­ских храмах, чем к тому, что типичен для современных новообрядческих храмов. И вот оказывается, что при всем том, что в Гефсиманском скиту, на Валааме, и т. п. редких местах богослужебные книги — Никоновские, принятое перстосложение — троеперстие, аллилуйа троят, — при всем том многие твердые старообрядцы приходят и с любовью стоят службу в Гефсиманских, Валаамских, или Оптинских хра­мах. Новообрядческие же иноки из Гефсимании или Валаама, бывая на послушании в Москве и Петербурге, идут с любо­вью в единоверческие храмы, где богослужение более удов­летворяет их обычаю и привычке. В одном недавнем старообрядческом издании мы читаем: «В Саровской пустыне или в Московском Успенском соборе церковные порядки так мало похожи на богослужение в приходских храмах и так во многом напоминают седую старину, что и старообрядцу подчас кажутся родными и любезными сердцу... Вы смотри­те здесь на святых — могучих, сверхчеловеков, тогда как в приходских храмах они уже давным-давно переделаны в людей обычных, таких же немощных, как и мы са­ми»...[11]

Оказывается, что там, где новообрядцы со тщанием и любовию относятся к церковному уставу, где царит та же тихая мерность богослужения, — отражение мерности христиан­ского подвига, о которой настоятельно предупреждали отцы и учители Церкви, — там, где клирос строг, некриклив, но благоговейно исполняет положенные песнопения, — являя тем образ смиренного послушания, — там всё утончается и утончается, и почти исчезает различие между новообрядчеством и старообрядчеством, — новообрядцы и старообряд­цы начинают чувствовать там в наше время свою духовную близость и братство. Общая любовь к церковному делу становит там людей выше перегородок, разделений и горьких недоразумений 1667 года.

Стало быть, именно в исполнении церковного устава, в его несравненном художестве, в строгости и глубине зна­менного распева, первое же всего в любви и послушании церковному чину, т.е. в том взгляде, что исполнение его есть «святое послушание», — вот где кроется духовная сила, со­ставляющая основное своеобразие древнего богослужения, могучая воспитательная сила, способная творить чудеса: поселять начатки мира Христова и единения в простые души там, где премудрые и разумные сумели в свое время поло­жить только гнев и разделение. Именно здесь, конечно, начатки того единения рассеянных чад русской церкви, для которого стоит потрудиться и которого следует ждать и же­лать. Это должно быть единение в общей любви к церкви, церковной жизни и церковному художеству, но не единение в общем безразличии и небрежении.

III

 

Что в полноте церковного устава и в тесно связанном с ним знаменном пении, в нравственном качестве того понимания, по которому исполнение церковного устава есть на­сущное дело и послушание, что в этом кроется могучая духовная сила, тут нет, конечно, ничего неожиданного. Ведь церковный устав создан не кем-нибудь, а поколениями хри­стианских подвижников, великими церковными художника­ми и творцами на протяжении веков, начиная с апостольских времен [12]. Здесь говорит нам не единоличная мудрость и не случайное вдохновение отдельного человека, хотя бы и об­ладающего высоким художественным дарованием и высоким же духовным опытом, но говорит церковь за несколько веков своего бытия. Поэтому то простое, тщательное и разумное исполнение того, что положено в Триодях, в Октае, в Мине­ях, дает людям само по себе духовное и богословское воспи­тание, подчас более глубокое и действительное, чем то, что почерпается из школьной учебы. Сколько великих деятелей русской церкви воспиталось на этих богослужебных книгах!

Понятно также великое психологическое значение общей мерности в исполнении церковного чина и в том, как по уставу внимает ему богомолец со своевременно положенными поклонами и со своевременным умолчанием в человеке вся­ких внешних движений. Чтобы надежно и прочно проник­нуться церковным чином и подчинить себя его водительству, нужны не порывы, не какие-нибудь вспышки вдохновения, а тот «ровный ветер», выдержка, постоянная самодисципли­на, терпение, неослабное внимание и «мерность», о которых настоятельно повторяют в своих творениях подвижники и от­цы церкви. По убеждению отцов «всё безвременное и безмер­ное вредно»[13], «мерность же во всём прекрасна»[14]. «Да будет соблюдаем во всём порядок, и ни зла не будет в тварях, ни того, что бы влекло к нему, не окажется»[15].

То, что от минутного вдохновения и от порыва, — нена­дежно и опасно, ибо грозит прелестью. «Если душа, — гово­рит блаженный Диадох, — неколеблющимся и немечта­тельным движением воспламенится к любви Божией, влеча в глубину сей неизреченной любви и самое тело, то ведать надлежит, что это есть действие Святого Духа. Будучи вся исполнена приятных чувств от неизреченной божественной сладости, она и не может в ту пору помышлять ни о чем другом, а только чувствует себя обрадованной некоею неистощимою радостью. Если же при таком возбуждении ум восп­римет некое сомнительное... помышление... то ведать надле­жит, что утешение то от прельстителя, и есть только призрак радости. Радость такая совне навевается и является не как качество и постоянное расположение души»[16].

Отсюда же далее понятно исключительное значение зна­менного и столпового пения в храме. Творец знаменного пения — сам церковный народ, поколения людей, преданных церковному уставу, внимавших его воспитывающему води­тельству. На знаменном пении и отразилась душа тех, кто дорожил прежде всего ровностью ветра, неослабностью внимания, мерностью подвига. Здесь нет отдельных эффек­тных вспышек музыкального вдохновения, нет порывов, замечательным образом сглажена и утишена всякая страст­ность. От того никакое другое пение в храме не способно лучше, чем знаменный распев, влить в людей это ровное, беспорывное, зато мужественное и неослабное настроение христианского подвига и внимания себе.

Чрезвычайно важную особенность древнего церковного чина составляет отсутствие пестроты во впечатлении от него. Это несомненно отображение той ровности течения и единства внимания, о которых учили отцы. И в церковном пении, где оно на высоте своей задачи, есть боязнь лишним, неосторожным музыкальным эффектом нарушить единство внимания предстоящих, чтобы, применяясь к слову блажен­ного Диадоха, не нарушить призрачною внешнею радостью от неожиданного слухового эффекта то «неколеблющееся и немечтательное движение души» к любви Божией, которая должна быть «качеством и постоянным расположением ду­ши». «Что зрение, вкус и прочие чувства рассеивают память сердца, — говорит опять блаж. Диадох, — когда мы пользу­емся ими без меры, об этом первая возвещает нам Евва»[17]. Отдавать свое внимание в мир ощущений — значит ослаблять в себе дух деятельности. Молитва, по представлению отцов церкви, есть усиленная деятельность ума; церковное худо­жество и пение содействуют делу молитвы тогда, когда, чрез посредство чувств, снова и снова усиливают ослабевающее внимание ума: ощущение есть лишь средство для того, чтобы усилить внимание, центр которого стоит на дея­тельности ума, т.е. на молитвенном делании. Напротив, когда художество и пение своею пестротою и неосторожны­ми, излишними эффектами будет отвлекать внимание именно на ощущения слуха, тем самым оно отвлечет внимание от деятельности молитвы и, значит, будет приносить вред. Вместо внимания к деятельности ума наступает внимание к ушам и их восприятиям.

«Гласное пение, — говорит Григорий Синаит, — есть ука­зание на вопль умный внутри, и дано нам на случай разленения... чтобы возводить нас в должное по истине настрое­ние... Иногда ум изнемогает произносить молитву сам по себе, от уныния, иногда уста утомляются делать это. Поэтому обоими надо молиться, и устами и умом. Однако ж тихо и без смятения надо взывать к Господу, чтобы глас не расстро­ил внимания ума и не пресек молитвы»[18]...

«Желаем, — говорят отцы VIo Вселенского Собора, — чтобы приходящие в церковь для пения не употребляли бесчинных воплей, не вынуждали из себя неестественного крика, и не вводили ничего несообразного и несвойственного церкви: но с великим вниманием и умилением приносили псалмопения Богу, назирающему сокровенное. Ибо священ­ное слово поучало сынов Израилевых быти благоговейны­ми»[19].

Надо признаться с великим сожалением, что в тех веяни­ях, которые идут из привилегированных храмов господству­ющей церкви и которые, распространяясь оттуда по России, создают своего рода моду на клиросах, не принимается во внимание это важное обстоятельство: необходимость един­ства внимания у предстоящих в храме; там с какою-то роковой неизбежностью вносится пестрота мотивов и настро­ений, люди приучаются к этой пестроте, начинают потом требовать ее, и самое существо церковного клироса, как послушника и служителя церковного чина, теряется: теряет­ся бесстрастие и смирение, ровный, непорывистый дух наше­го древнего клироса. Что-то самое важное и драгоценное уходит с клироса с того момента, как там нарушено предание церковной старины; и получается такая странная вещь, что недвижимый, застывший и по внешности очень благоговей­ный клирос современного привилегированного храма, по­слушный своему капельмейстеру, как орган, действует в смысле сосредотачивания умственного внимания предстоя­щих на молитве без сравнения менее, чем подвижный и подчас даже говорливый иноческий клирос: внимание пред­стоящих продолжает быть увлечено музыкальным хором самим по себе и в ответ на неподвижность и внешнее благоговеинство нашего хора в людях возбуждается праздный восторг: «Смотрите, смотрите, как он выработан, как он похож на орган, как он безукоризненно послушен своему хозяину во фраке, что махает головой и руками»... Значит и там, где этот музыкальный хор достиг своего идеала, он плохо исполняет дело церковного клироса. «Ибо когда душа ослабит рассмотрительное и напряженное внимание ума, тогда душу ту объемлет ночь» (Авва Филимон).

Есть замечательная по вдохновенной глубине и силе музыкальная обработка начального псалма на вечерни «Бла­гослови душе моя Господа», принадлежащая перу преосвя­щенного Никанора и составляющая один из лучших номеров петербургского митрополичьего хора. Пьеса эта имеет несом­ненно очень большое достоинство в качестве именно духов­ной музыки, нельзя слушать равнодушно мощное музыкаль­ное изображение таких слов, как «Полагаяй облаки на восхождение свое, ходяй на крилу ветреню... напаяя горы от превыспренних своих, от плода дел твоих насытится зем­ля»... И вот после этой удивительной пьесы вы естественно ожидаете всё возрастающей силы идейно-художественного впечатления по мере развития службы и развертывания идеи праздника на стихерах, во время канона, светильнов и хвалитных... Между тем этого нет, да, думается, и не могло бы быть, ибо не хватило бы сил пропеть всю службу в духе той музыки, что была в начале. А от этого цельность, единство организации службы уже нарушена: у предстоящих так и останется впечатление какого-то совершенно выделенного, очень сильного и яркого музыкального обрывка в начале, который, как обрывок, и не имеет впрочем никакого другого смысла в прослушанной службе кроме того, что он красив. Это совершенно так же, как если бы на картине один небольшой и второстепенного значения кусок полотна был написан большим художником, с высоким чувством, тогда как всё остальное поле, притом по содержанию наиболее важное в картине, закончено мастеровыми. Так что и очень высокая по своим достоинствам музыка непоправимо нару­шает драгоценное единство богослужебного чина, когда она вкрапливается таким случайным обрывком в обычное тече­ние Божественной службы. Осторожность побуждала древ­них греков и наших предков не ставить особенно музыкаль­ные и сильные в музыкальном смысле песнопения на клирос и наслаждаться, например, демеством, во внебогослужебных, домашних собраниях. «Когда мне случается, — гово­рил Блаженный Августин, — что меня трогает больше пение, нежели то, что поется, то признаюсь, что я тяжко согрешаю, и тогда желал бы я, чтобы не слышать поющего»[20].

Это так в отношении духовно-музыкальных пьес высоко­го достоинства. Но в большинстве случаев дело с новыми музыкальными веяниями в церкви обстоит и того хуже: ведь настоящих талантов немного, немного и творцов истинно художественных произведений. А если допущено смотреть на клирос, как на певческую эстраду, куда можно пускать, в виде пробы, пьесы различных авторов и «молодых талан­тов», то ясно, что от «молодых талантов» и от претендентов на это звание на клиросе уже не будет спасения, не будет спасения от самой безнадежной пестроты, и Божественная служба плачевным и недоуменным образом обратится в кон­церт, который будет, конечно, привлекать любопытных, но который неизбежно изгонит церковный чин и молитвен­ное делание ума из храма. «Поелику мысль твоя, — говорит Божественный Златоуст, — ослеплена тем, что слышимо и видимо на театрах, и потому, что там соделывается, то вво­дишь ты и в церковные обряды, и ничего не значущими воплями расстройство души твоей изъявляешь. Как же про­щения испросишь согрешений твоих?»[21].

IV

Расстройство церковного чина от музыкантов в новообрядческой богослужебной практике возникло у нас и удер­живается очень давно, начавшись при царе Алексее Михай­ловиче, когда, по словам Савво-Сторожевского старца Алек­сандра  Мезенца,  «неции возникшии от новейших песноснискателей, круподушствующие и блазнящеся о сем, кроме учения, уповающе на свое суеумие, не приемше в зна­мени и в лицах меры и совершенного познания, предвзымающеся мыслью мнят сие старословенороссийское... пение преводити во органогласовное, гласонотное пение и исправляти добре»[22].

При царе Феодоре Алексеевиче приехали к нам «поль­ские реенты» и началось нотное пение по западным образцам.

С царицы Елизаветы Петровны начались такие рачители красоты и благочиния в православном русском храме, как Галуппи, Карцелли, Димлер, Сарти и пр. В одной очень интересной книге, изданной в 1823 году под заглавием «Ис­торические рассуждения, читанные в публичном собрании Санкт-Петербургской Александро-Невской Академии» гово­рится о церковных музыкантах этого типа следующее: «0ни, по незнанию ли силы и выразительности... церковных наших стихов, или по предубеждению единственно к музыкальным своим правилам, не брегли часто о благопристойности места и предмета своих концертов, так что вообще не музыка у них приноровлена к поемым словам священным, но слова сии только что приложены к музыке... Кажется, они хотели более удивить слушателей концертною симфонией, нежели трогать сердца благочестивою словесною мелодией и часто при пес-носложениях их церковь более походит на итальянскую оперу, нежели на дом благоговейного молитвословия... Воль­ность слепых и неразборчивых подражателей итальянской музыки простералась потом до того, что они начали было вводить в церковное богослужение и нецерковные песни; но великий монарх Павел I, истинный и ревностный храни­тель благочестия, запретил то Именным Высочайшим указом от мая 10-го дня 1797 года»[23].

Надо надеяться, что в русской печати в свое время появятся письма покойного Чайковского о современных под­ражателях и продолжателях этих церковно-музыкальных традиций[24]. Ведь и сейчас есть такие странные рачители церковной красоты, «богатый музыкальный слух кото­рых, — по словам одного батюшки, — словно ропчет на то, что ему надлежит считаться с присутствием других молящих­ся»[25], и сейчас есть стремление насадить для чего-то на клиросе мотивы мирских народных песен, и сейчас есть у церковных музыкантов такое усердие, чтобы изображать зачем-то на клиросе «волнения моря или злобу грешников».

Пестрота, отсутствие ровности и спокойствия в церковном художестве является какою-то роковою чертою новообрядческих храмов, как только в них забывается Обиход и запира­ется в алтаре вместе с Типиконом, как некоторый памятник прошлого. А ведь это отсутствие ровности и спокойствия, эта пестрота и неустойчивость настроений есть не такая вещь, которою возможно было бы пренебречь: это ведь есть уже начаток того духовного влаяния, бессильной разбитости внимания, которое и есть главный наш внутренний враг, по убеждению отцов. Влаяние, отсутствие определений, ог­раничений, стеснений, «безрассудное парение»[26] родное су­щество малодушию, это и есть начало греха и «неестествен­ность Адамова», как утверждает Авва Исайя Нитрийский [27]. Влаяние настроений и воли нарушает владычествование ума, отводит душу от того, где «ум имеет свою цель и любимое им» (Макарий Великий). Именно имея в виду обуздание влаяния, отцы предписывали всегда соблюдать раз принятый и всегда одинаковый чин и правило. «Держи всегда одина­ковую меру в подвигах и без крайней нужды не нарушая положенного правила.,, Наложив на себя законы, не изменяй себе, софистически криво истолковывая их потом; ибо кто сим образом отводит себя от них, тот сам себя прельщает (сам себе диавол)»[28]. Но именно влаяние, постоянное рас­сеивание внимания искусственными эффектами, постоянная смена настроений является естественным следствием пестро­ты искусства, где пренебрежен положенный церковный чин и обиход.

В смысле цельности, ровности богослужебного чина упо­мянутые нами строгие обители, как Гефсимания, Валаам, Оптина и некоторые другие являют совершенное исключение в новообрядческой богослужебной практике; исключение же это определяется тем, что там на иноческих клиросах этих монастырей твердо удерживается (насколько это только воз­можно по одному преданию и памяти, в особенности при теперешнем перехожем составе клиросов), твердо удержива­ется столповой распев и как «святое послушание» удержива­ется раз принятый церковный чин. Все неторопливо идет там своим чередом, всему приходит свое время, во всем видна тихая, но мужественная и неотступная мерность делания.

Для мерности церковного делания, для ровности и муже­ственного постоянства в исполнении церковного чина нео­быкновенно и совершенно исключительно подходит древнее знаменное пение, и конечно потому, что оно там же, на кли­росе и выросло, там и развивалось и там естественно живет. Его не выдумывали посторонние досужие люди в кабинетах и консерваториях с тем, чтобы снисходительно подарить его потом клиросу; нет, оно там же, на клиросе, выработано поколениями монастырских старцев и мастеров-головщиков, умиравших на клиросном послушании. Это тоже драгоценный плод «другдругопоследованного церковного благоче­стия», и оттого оно проникнуто духом подвига и послушания. А для нашей русской души оно, знаменное и столповое пение, говорит в особенности, ибо то есть пение русское по преиму­ществу. «Теоретическая сторона этого пения и его письма, — говорит Смоленский, сохраняет явные следы греческого влияния; практическая же, в виде постепенного развития напевов и сообразно тому их знаменной нотации, сложилась исключительно в России и есть бесценное наше кровное достояние». «Древне-русское церковное пение есть, несом­ненно, одно из глубочайших произведений нашего народного творчества... оно представляет поучительную картину глубо­кого музыкального содержания, освещающую народное твор­чество в самом задушевном и серьезном его вдохновении, — вдохновении религиозном. Внутренняя сторона этого пе­ния — его напевы, созданные давно, пропетые миллионами певцов... между которыми были и таланты и гении, посте­пенно вырабатывали напевы сообразно русскому чувству и, наконец, изложили их в тех формах, которые не доступны творениям отдельных людей, хотя бы и гениев, но которые присущи произведениям народного творчества. Внутренние качества таких форм суть несравненная красота, точность, своеобразный склад изложения и ум этих произведений».

 

V

 

Как же это вышло, что такое бесценное наследие русского церковного художества, как знаменное пение на клиросе, было у нас пренебрежено и на его месте встали эти чуждые храму Божию заветы концертного и оперного пения?

Вообще говоря это не удивительно, ибо и в древней церкви, в эпоху таких светил церкви Христовой, как вселен­ские отцы первого Никейского собора, мир успевал врывать­ся со своими шумными и чуждыми храму Божию восторгами в христианскую церковь. Знаменитый в своем роде епископ Антиохийский и дуценарий (государственный чиновник) Пальмирский Павел Самосатский «песнопения во славу Гос­пода нашего Иисуса Христа вывел из употребления, говоря, что они суть произведения позднейшие и позднейших лиц; напротив, среди церкви на великую Пасху приказывал петь в честь самому себе, и для того назначал женщин, которых слушая, нельзя было не содрогаться». Так повествует церковный историк Евсевий [29].

У íàñ на Руси разрушению церковного чина и уничтоже­нию вкуса к нему способствовали еще особые черты нашей новой истории после царей Алексея Михайловича и Петра I, после бури, пронесшейся над церковной и государственной жизнью нашей родины. В свое время пронеслась первая волна своеобразного русского либерализма, характеризую­щаяся торопливым отречением от отеческих преданий. «С детским увлечением, опрометью, — говорит Мельников (Печерский), — кинулось первое (Петровское) поколение в омут новой жизни и стало презрительно глядеть на все прежнее, на все старинное, дедовское с легкомыслием дикаря, меня­ющего золотые слитки на стеклянные бусы... опрастывали дедовские кладовые... бывало нарадоваться не могли, проме­няв дедовскую богомольную золотую, греческого дела, кацею на парижскую табакерку...»

Потом прошло еще несколько новых волн преобразова­тельного либерализма. «Либерализм, мой милый, это для меня целое семейное предание! — говорит чиновник у Салты­кова-Щедрина. — Это прямо культ! Мой отец, моя мать, мой дед... Мой отец первый подал мысль об обязательном посеве картофеля... Помнить, еще потом из-за этого произошли знаменитые картофельные войны!.. Моя мать...» и т. д. И произошел отрыв нашего более образованного и правяще­го общества от родного народа и его жизни, — отрыв, тяж­кие последствия которого еще не исчерпаны по сие время. И в этой суете и беготне заглох и сокрылся древний воспи­татель русского народа, — наш древне-русский церковно-богослужебный чин, — «исчез без остатка, как умеют исчезать только старатели русской земли» (Салтыков-Щедрин).

Остатки, впрочем, у нас еще есть, благодаря старообряд­честву, именно в богослужебном пении старообрядцев и, в частности, единоверцев.

И вот теперь, когда, с одной стороны, дана возмож­ность старообрядчеству оказывать себя и жить открыто, когда поднимаются голоса о возможности исправления дела 1667 г.[30], когда, с другой стороны, более или менее поняты прежние ошибки добродушного русского либера­лизма и решено впредь их по возможности избегать, теперь и возникает вопрос, как же воздать должное этим драгоценным остаткам древнерусского церковного искус­ства. С недавнего времени новая иконопись и духовная живопись стала с успехом оплодотворяться древними иконописными образцами и мотивами. Вспомним школу Вас­нецова.

Можно ли ожидать подобного же в отношении церковного пения?

По-видимому с пением дело обстоит гораздо труднее, чем с иконописью. Мы с удивлением узнаем, что такие композиторы, как Бортнянский и Чайковский, были про­никнуты горячим желанием перенести дух древнего зна­менного пения в те церковные пьесы, которые они обра­батывали. Узнаем мы об этом из рукописей и записок самих этих авторов, с удивлением — потому именно, что, слушая произведения Бортнянского и Чайковского, ничего общего со знаменным распевом мы не улавлива­ем. Да и сам Чайковский признает, что его стремле­ния остались безуспешными. Так трудно, стало быть, перевести на современный, принятый музыкальный язык церковно-народную музыкальную речь знаменного рас­пева!

И не удивительно, что это трудно: слишком разные художественные стихии, слишком разный дух в том искус­стве, которое вырабатывалось церковным послушанием на клиросе, и в том, что называют себя горделиво «чистым искусством», «искусством для искусства». «Како воспоем песнь Господню на земли чуждей?»

И вот прежде всего предстоит задача всячески обере­гать древне-русский клирос от вожделений «искусства для искусства». Здесь же, на клиросе, в родной благоговейной обстановке должен жить далее и соблюдать себя знамен­ный распев!

Знаменный распев — музыкальный служитель Слова. Поэтому сила его в том, чтобы передать ярко и внушитель­но Божие слово, — более ярко и более внушительно, чем это могла бы сделать простая речь. Но тогда ясно, что всякое музыкальное ухищрение и излишнее украше­ние, идущее в ущерб вниманию к передаваемому слову, яв­ляется уже проступком против церковного пения. В свое время протопоп Аввакум в этом именно смысле с реши­тельностью восставал против хомового полногласия: «Хранити подобает, да не кто сих мирскими красоглаголания словесы упещряет, ниже покусится речения пременити, или всячески иное вместо иного поставляти, но спроста, яко написаны суть, да чтет и поет, якоже речеся»... «И сам певец, поюще, не разумеет, токмо лишь знамя украшает, ревуще: крюки им надобны, а не сила глагола... заслепил диавол косноумием истину разумети»[31]. Все это относится в полной мере и к тем пере­делкам текстов, которые допускаются современными му­зыкантами, и вообще ко всем музыкальным ухищрениям рассеивающим молитвенное внимание. “Да внемлешь юно­ша, — говорит блаженный Иероним, — да внемлют те, коих долг есть петь в церкви, что Богу петь должно íå гласом, но сердцем; не трагически умягчить сладкогласием гортань и уста, да не слышаны будут в церкви театральные гласоуми-ления и песни, но во страхе, во тщании, в ведении писа­ний... Так да поет раб Христов, дабы не глас поющего приятен был, но слова чтомые».

Не в концертах, не на эстрадах, не в консерваториях будущее поприще и возможное развитие древле-отеческого знаменного распева и настоящего церковного пения вообще, но в родной обстановке его на клиросе. Если церковный чин нуждается в знаменном пении, то и знаменный распев для полной жизни своей нуждается в церковной обстановке. И на сколько знаменный клирос сохранит свое смирение и послушание в отношении церковного устава, этот послед­ний, в свою очередь, сохранит его от ложных путей и посторонних вожделений.

Во всяком случае, развитие знаменного церковного пения будет зависеть не от того, что досужие люди, настроенные прогрессивно, т.е. жаждущие чего-нибудь нового, сядут и будут придумывать, что бы такое новое устроить в этом пении. Спаси Бог от прогрессивных проб этого рода; много добрых вещей на Руси непоправимо испорчено ими!

История постепенного упадка и извращения церковно­го пения в новообрядчестве весьма наглядно указывает, какая гибельная ошибка отделять искусство церковного пения от прочего церковного чина, как будто у церковно­го искусства и церковного пения могут быть какие-то особые художественные пути, помимо жизни храма и кли­роса!

Церковное искусство вообще и церковное пение в част­ности никак нельзя отделять от их естественного мира и их естественного делания, — от церкви и клироса. Здесь и только здесь, в непосредственном служении церковному уставу нормальная жизнь и всяческие будущие блага церков­ного художества. Всё живущее развивается и идет вперед «к почести венец вышнего звания Божия о Христе Исусе». Куда и как поведет Господь наш знаменный распев в его служении церковному уставу, мы не можем этого знать. Знаем лишь, что для жизни и развития своего он должен всегда оставаться верным послушником церковного чина и его нужд.

Преподобный Феодор Студит так поучал иноков своей знаменитой обители, ее же и устав мы содержим: «Чада мои, идите тою дорогою, которой держаться вас призывает закон послушания... облекитесь в божественный дар сми­ренномудрия, и отвлекшись вниманием от доброгласия, мелодий, приятного чтения и прочих естественных даров и способностей, все усилия устремим на достижение сей цели. Я не то хочу сказать, что следует забросить ска­занные добрые качества, но что их надо почитать второ­степенными, и так их поставить, чтоб они шли позади госпо­жи добродетелей (т. е. смирения). Ибо если мы, по причине сказанных добрых качеств, или перед худогласными вели­чаемся, или перед неучеными гордимся, или перед нехо­рошо и неучено читающими превозносимся, или перед безго­лосыми и худо поющими поднимаем брови: то всуе весь труд наш, не в цель пускаем мы стрелы, а против себя самих... но будем со смирением и беседовать, со смирени­ем и работать, со смирением и читать, со смирением и петь...»[32].

«Семьдесят и пятое шестого собора правило, — гово­рит Матфей Правильник, — молящимся в церкви поющим не безчинны испущати и развлачительны гласы повелева­ет, но в сокрушенне сердцы и образе сопрятанне, и умнем внимании молитвы творити и пения. Ниже ломление и безчиние удесы творити излишняя пении пестроту, рекше различие и песней терескание, якоже пировникам, паче и игрецам прикладна суть, неже церкви Божии... заповедано бысть простое и не пестрое пение лобызати». Святые афонские отцы в Номоканоне говорят: «Да не поют­ся священные пения и псалмы вищанми безчинными... ни­же пениями доброгласия неприличными церковному состав­лению и последованию. Якова же суть мусикийская пения и излишняя различия гласовом, но со многим умилением и нравы благочестными и святыми приносити Богу молит­вы, ведущему тайная сердец наших»... «Поющии глас или отончевают, или возносят, или одебелевают, или велии вопль испущают, — се же да лучши инех явятся и человекоугодие и тщеславие исполнят. Сицевая пения от церкве сути далече. И сице поющий правильно да запреща­ются»[33].

Различные практические и технические вопросы о цер­ковном пении, которые возникают и будут возникать, реша­ются в принципе без особых словопрений и споров, когда в самом начале признано, что церковное пение должно быть и для певцов, и для предстоящих прежде всего молитвою, молитвенным деланием. Могут ли быть молитвенным дела­нием эти «мусикийские и прегудные пения и вискания», о которых предупреждает Номоканон? Очевидно, нет, и оттого они и должны быть по справедливости устранены из храма.

Вряд ли будет у кого-нибудь сомнение в том, что при концертно-оперном пении исполняющий его хор не может быть в молитвенном делании; а если не может, то не может он и служить молитвенному деланию предстоящих и служа­щих. Что в искусстве создано и исполняется ради наслажде­ния, развлечения, забавы и т.п., то и воспринимается, как наслаждение, развлечение, забава и пр. Что создано и испол­няется просто из технического музыкального интереса, то и будет воприниматься, как нечто именно технически интерес­ное. Искусство, созданное праздным и недеятельным, но склонным к наслаждениям обществом и будет проникнуто духом творца своего, и будет переливать его в новые и новые души, насколько встретит в них хотя бы зачаточные склон­ности к праздности, неделанию и наслаждению. Искусство тем и велико, тем и страшно, что оно далеко и с необыкно­венным могуществом распространяет, закрепляет, может сде­лать господствующими известные склонности, настроения, цельные душевные состояния. Молитвенному деланию мо­жет служить искусство, только созданное молитвенным де­ланием.

Вот здесь возникает, наверное, вопрос, допустимо ли трехголосное пение на клиросе, желательно ли оно? В преж­нее время в старообрядческом мире вопрос решался реши­тельно отрицательно[34]. Если взять еще более раннее время, то увидим, что и в господствующей церкви вопрос решался решительно отрицательно: оба вселенские главы знаменитого Московского Собора 1667 года Кир Паисий Александрий­ский и Кир Макарий Антиохийский высказывались против партиесного пения в церкви, как «не у обычного всей собор­ной кафоличестей церкви». В настоящее время, как известно, партиесное пение является всеобдержным обычаем господст­вующей церкви, и это утвердилось там очень давно, по-ви­димому «явочным порядком», т.е. без каких-либо автори­тетных разрешений: просто тако изволися клирошанам и привилегированным слушателям, хотя бы и вопреки ответу вселенских глав 1667 г. Теперь задумываются о трехголос­ном переложении знаменного распева и в некоторых едино­верческих приходах.

Так, желательно ли, допустимо ли такое переложение?

На основании всего предыдущего мы думаем, что вопрос этот, раз уже он возникает, должен быть поставлен так: выиграет ли искусство знаменного пения от партиесного переложения в смысле молитвенного делания певцов? Если выиграет, и молитвенное делание певцов от партиеса подни­мется, то несомненно поднимется и значение пения для предстоящих во храме, ибо жизнь клироса тотчас передается жизни остального храма.

Но возможно здесь, что молитвенное делание клироса и не выиграет от партиеса, а наоборот проиграет. Возможно, что техническая сторона партиеса, — различие голосовых партий, — будет отвлекать от молитвенного делания внима­ние певцов и будет затем вносить развлечение в молитву предстоящих. Счел ли бы преподобный Феодор Студит желательным партиесное пение на клиросе своей лавры, когда он предписывал известную степень отвлечения внима­ния от мелодий, чтобы дать место впереди госпоже доброде­телей — смиренномудрию? Не нарушит ли партиесное пение молитвенного единства между клиросом и предстоящими? Не выделит ли оно певцов, как нечто особое от храма, на эстраду? Не внесет ли оно, наконец, концертного духа в единоверческий храм?

И еще: не превышает ли бремя всех этих сомнений и тревожных возможностей те блага, которые представляются привлекательными в партиесе?

Кажется, что бремя сомнений и тревожных возможностей покрывают эти блага с избытком!

 

 



[1] Эта первая из двух статей А.А.Ухтомского о церковном пении была написана им для «Санкт-Петербургских ведомостей» в 1910 г. (ред.).

[2] Петербургское единоверческое братство существовало при Никольской единоверческой церкви на Николаевской улице Санкт-Петербурга, прихожанином которой был А.А.Ухтомский. Хор любителей древнего церковного пения при этом братстве был устроен под руководством священника Никольской церкви о. Григория Дрибинцева ок. 1909 г. (ред.).

      [3] Я предполагаю верующих певцов и руководителей, потому что неверующий церковный певец, как и неверующий иконописец, есть художе­ственный nonsens.

      [4] (Die Religion des Geistes. По изданию: Н. Haacke: E. v. Hartmann's Ausgewahlte Werke, 2 Aufl. Lpe. Bd. VI. Religionsphilosophie, Ss. 38-39).

 

      [5] Не характерно ли, что певцы выпускают чаще всего и повсюду именно хвалитные стихиры, наиболее яркие и сильные, так сказать, закан­чивающие изображение праздника? Певцы, со своим «искусством для искусства», ко времени пения хвалитных окончательно утомляются, и их не хватает именно на конец, венчающий всенощное бдение. Народная мудрость говорит, что «конец венчает дело», и если конец церковной службы в исполнении наших концертантов так печален, если концертанты оказывают­ся «неуправленными» для исполнения конца, то это само по себе говорит, что дело у них с самого начала было поставлено неладно, что с самого начала их внимание было «обращено семо и овамо», но не на церковное дело.

[6] Арсений (Стадницкий), митрополит Новгородский и Старорусский (1862-1936). С 1897 г. – инспектор, а с 1898 – ректор Московской Духовной Академии в сане архимандрита. Рукоположен во епископа Волоколамского в 1899 г. В 1903 – назначен на Псковскую кафедру (ред.).

[7] А.А.Ухтомский учился в Московской духовной академии с 1894 по 1898 г. (ред.).

      [8] Чувствуют ли устроители богослужения в Александре Невской лав­ре, какое нехорошее дело в отношении памяти Чайковского они делают, устраивая в день его кончины оперу из его произведений в храме?

[9] Ср. Матф. 7, 21 (Ред.).

[10] Арсений Иванович Морозов (1850-1932). Видный русский промышленник, владелец Богородско-Глуховской мануфактуры Московской губ. Принадлежал к старообрядцам Белокриницкой иерархии. При Никольской старообрядческой церкви Богородской мануфактуры им был устроен любительский хор, который получил широкую известность после выступлений в концертных залах Москвы и Петербурга в 1908-1911 гг. Во время этих выступлений регент хора П.В.Цветков рассказывал об особенностях знаменного пения. Значение Морозовского хора в деле проповеди древнерусской православной культуры, несомненно велико. Однако в старообрядческой среде к хору было неоднозначное отношение, – многие упрекали руководителей хора в излишней артистичности исполнения. До наших дней сохранились граммофонные записи выступлений Морозовского хора, опубликованные в 1988 г. к тысячелетию Крещения Руси в виде двух грампластинок  (ред.).

* Единоверцев (ред.).

[11] В.Сенатов. Философия истории старообрядчества. Москва. 1908. Вып. 1, стр. 44.

[12] Великая слава на утрени записана еще в Апостольских постановле­ниях. VII, 47.

[13] Феодор Эдесский. Деятельные Главы, 15.

[14] Григорий Синаит. Наставление безмолвствующим, 5.

[15] Максим Исповедник. О любви вторая сотница, 83.

 

[16] Блаж. Диадох. Подвижническое слово, 33

7 Там же.

8 Наставление безмолвствующим. 2, 5.

 

 

9 Книга правил. Правила VI-ro Вселенского Константинопольского Собора, правило 75.

[20] Augustini. Confess. Lib- X. Cap. 33.

[21] Св. И. Златоуста, беседа 2 на пр. Исайю.

[22] Ст. Смоленский. Азбука знаменного пения старца Александра Ме­зенца. Казань. 1888, стр. 7.

[23] «Историч. рассуждения...» С дозволения Святейшего Собора. Санкт-Петербург, в Синодальной типографии. 1823, стр. 241.

 

[24] Письма Чайковского к киевскому викарию преосв. Сильвестру хра­нятся у преосв, Арсения, архиепископа новгородского.

[25] Свящ. II. Р. Антонов. Храм Божий и церковные службы. С.-Петер­бург. 1911. стр. 66.

[26] Блаж. Диадох. Добротолюбие, т. III, стр. 72.

[27] Исайя Нитрийский, там же, т. I, стр. 361 и след.

[28] Авва Фаласий, там же, т. III, стр. 325-327.

[29] Евсевий, Церковная История, VII, 30.

[30] См., напр., у Каптерева: Патриарх Никон и Царь Алексей Михайло­вич. Сергиев Посад, 1912. стр. 529.

[31] См. П. Смирнов. Внутренние вопросы в расколе. 1898. Стр. 213 и след.

[32] Преп. Феодор Студит. Наставления. Добротолюбие, т. IV, стр. 86-89.

[33] Номоканон. (Ср. Поморские ответы, отв. 50, ст. 22, Тоже Диаконовские ответы, отв. 4, ст. 113).

[34] См. выше Поморские и Диаконовские ответы.



Hosted by uCoz